garden_vlad (garden_vlad) wrote,
garden_vlad
garden_vlad

Дневник обозревателя

Что такое народные сказки? - В их бездонной глубине скрывается национальное "коллективное бессознательное", но лучше сказать по другому, психо-национальный "генотип" народа, т.е. его уже утраченные языческие предания, глубинные упования или наклонности национального характера, выработанные (лучше сказать, данные, но Кем?) ещё на заре самого младенческого возраста. В этом отношения вполне уместна аналогия с формированием каждой отдельной личности, которое по мнению психологов происходит в возрасте до 3-5 лет (правда, с этим мнением не согласен К.Г. Юнг, но здесь он ошибается), - вся остальная жизнь является по сути лишь развитием и выявлением РАНЕЕ заданных черт в младенческий период. Но также как непонятен мистический смысл этих заданных черт личности, точно также мистически непонятен смысл и тех национальных черт характера, который задаётся каждому народа.
Но для того чтобы понять суть характера того или иного народа, достаточно почитать его сокровенные сказки самого юного доисторического возраста, последующая история его взрослой жизни уже ничего существенно важного и нового не даст.
Серьёзные русские мыслители вслед за великим А.С. Хомяковым (и другими славянофилами) всегда очень серьёзно изучали русский фольклёр и русские архитипические сказки.

Ниже предлагается ознакомится с интерпретацией русских сказок философа Е.Н. Трубецкого: http://www.liveinternet.ru/users/4061666/post373761144/




Попытка узнать душу народа в его сказке сталкивается в особенности с одним препятствием — национальное в сказке почти всегда вариант общечеловеческого. (- к сожалению, философ был соловьёвцем и "западником", а потому явно преувеличивает значение "общечеловеческого".)



То и другое нераздельно, поэтому отличить общее всем народам от элементов индивидуального, самобытного творчества данного народа всегда бывает очень трудно.



Трудность усугубляется тем, что в качестве ценности общечеловеческой сказка не прикреплена неподвижно к месту. Она странствует, передается от народа к народу.



Неудивительно, что в русской сказке воспроизводятся общечеловеческие мотивы.



В известном сборнике А.Н. Афанасьева, в параллель к русским народным сказкам, приводится великое множество славянских, немецких, скандинавских вариантов на те же темы: цитируются, хотя в небольшом количестве, варианты итальянские, арабские, даже индийские. Есть общие многим народам излюбленные сюжеты.



Мы находим в них под различными именами одни и те же типы героев, одни и те же чудесные превращения и волшебные предметы, множество общих представлений о чудесном и в особенности одни и те же магические задания.



Обыкновенно эти общие представления объясняются наличностью единого мифологического предания, зародившегося еще до разделения индоевропейских народов.



Вряд ли, однако, это объяснение представляется исчерпывающим: общее выражается не в одних языческих преданиях, предшествующих разделению народов. Встречаются поразительные совпадения позднейшего происхождения, например общие варианты одних и тех же христианских сказок у народов, принадлежащих к различным христианским вероисповеданиям.



Национальность оказывается здесь лишь ветвью общечеловеческого ствола. Этим не исчерпываются те трудности, с которыми сталкивается исследование сказки как памятника национальной культуры.



В сказке есть не только сверхнародное, но и сверхвременное. В ней есть множество исторических наслоений, отражений различных исторических эпох, весьма отдаленных друг от друга. И рядом с этим в сказке есть общие всем историческим эпохам представления о чудесном, доисторическое в ней часто является рядом с современным.



То в ней богатырь назначается губернатором 2, то богатыри расстреливают бабу-ягу из ружей 3, в качестве действующих лиц в ней появляются рядом с фигурами легендарными «сенаторы» (119), курьеры <1928 — «кульеры»> и офицеры (69), жандармы; иногда упоминается о «публикациях» и газетах. И тем не менее волшебная сущность сказки, унаследованная от глубокой древности, остается неизменна.



Магическое предание необычайно устойчиво и потому вторжение новых форм быта не вытесняет из сказки волшебного: последнее сохраняется на всех ступенях культуры. Из века в век повторяются у различных народов одни и те же сказания.



Единство происхождения индоевропейских племен не объясняет здесь самого важного и интересного — сохранения у всех народов и во все века излюбленных сказочных образов.



Образы эти не сохранялись бы памятью народною, если бы они не выражали собою непреходящих, не умирающих ценностей человеческой жизни. Запоминается и передается из поколения в поколение только то, что так или иначе дорого человечеству.



Самая устойчивость сказочного предания доказывает, что сказка заключает в себе что-то для всех народов и для всех времен важное и нужное, а потому незабываемое. Мы постараемся выяснить здесь главнейшие из этих духовных ценностей, насколько можно о них судить по русской народной сказке.




От бедности к богатству. «Иное царство»



Есть в этой сказке образ, в котором ясно обнаруживается основной мотив, движущий нерв всего сказочного творчества.



Жили-были старик со старухой в великой скудности и бедности. Раздобыл старик краюшку хлеба для себя и семьи и только было начал ее резать, как «вдруг из-за печки выбежал Кручина, выхватил из рук его краюшку и ушел опять за печь».



Сколько ни молил старик, отнятого обратно не получил, но приобрел взамен иной, волшебный дар. Сказал в ответ старику Кручина: «Я тебе краюшки твоей не отдам, а за нее подарю тебе уточку, которая всякий день будет весть по золотому яичку».



От бедности и скудности жизни происходит все наше человеческое искание неизреченного, волшебного богатства. От начала и до конца сказки — дитя нашей кручины и печали.



Об этом говорят бесчисленные сказочные образы; об этом поет и песня народная; горе — стимул всех магических превращений.



Повернулся добрый молодец ясным соколом,

Поднимался выше леса под самые облака,

А горюшко вслед черным вороном

И кричит громким голосом:

Не на час я к тебе Горе привязался,

Падет добрый молодец на сыру землю.

Повернулся добрый молодец серым волком,

Стал добрый молодец серым волком поскакивать,

А Горюшко вслед собакою.




Одна забота в особенности служит двигателем сказочных подвигов, одна «дума глубокая», — как разогнать злую кручину, чем жить поживать». На такое происхождение сказки указывают и любимые имена сказочных героев.



Есть, например, целая сказка «О Горе-горянине Даниле-дворянине»: «Жил он у семи попов по семи годов, не выжил он ни слова гладкого, ни хлеба мягкого, не то за работу получил, и пошел он в новое (вар.: иное) царство лучшего места искать». «Иного царства» и «нового места» ищут все неудовлетворенные жизнью: имена их на языке у всех сказителей.



Это Данило Бессчастный, несчастный Василий Царевич, да купеческий сын, не нашедший в жизни счастья и зато высочайше удостоенный особого наименования: пожалел его сам царь, не стал наказывать за содеянную им вину; «назвал его Бездольным, велел приложить ему в самый лоб печать, ни подати, ни пошлины с него не спрашивать и, куда бы он ни явился, накормить его, напоить, на ночлег пустить, но больше суток нигде не держать».



В числе этих обиженных судьбою есть несчастные по разным причинам: бедные в буквальном смысле, притесненные и обиженные, жертвы ненависти злой мачехи, жертвы зависти сестер, братьев и вообще лихих людей. Есть и многообразные представители нищеты духовной, а в их числе народный любимец — дурак, тип особенно часто встречающийся, потому что, по выражению сказки, «Бог дурней жалует».



Уход от гнетущей человека бедности жизни, подъем к неизреченному богатству чудесного в связи с исканием «иного царства» есть общая черта всех веков и всех народов. Истина эта открылась уже в древности Платону, который учил, что Эрос, рождающий красоту, есть дитя бедности и богатства. Соответственно с этим несчастный, обездоленный и дурак занимают в сказках всех народов видное и почетное место. Национальная окраска проявляется лишь в конкретном изображении этих героев, в конкретном понимании той бедности, от которой они ищут спасения, и того богатства, в котором они его находят.



В русской сказке необыкновенно ярко и образно отражается психология русской народной печали. Возвращается бедняк с богатых именин, где его обнесли кушаниями, и пробует затянуть песню, чтобы казаться людям веселым. Поет-то один, а слышно два голоса, остановился и спрашивает: «Это ты, Горе, мне петь подсобляешь?» Горе отозвалось: «Да, Хозяин, это я подсобляю». «Ну, Горе, пойдем с нами вместе». «Пойдем, хозяин, я теперь от тебя не отстану». И ведет Горе хозяина из беды в беду, из кабака в кабак. Пропивши последнее, мужик отказывается: «Нет, Горе, воля твоя, а больше тащить нечего». «Как нечего? У твоей жены два сарафана: один оставь, а другой пропить надобно». Взял мужик сарафан, пропил и думает: «Вот когда чист! Ни кола, ни двора, ни на себе, ни на жене». И вместе с мужиком сказочное воображение изыскивает способы избыть это горе.



Бедность жизни ощущается людьми по-разному, соответственно различию в настроении, в жизнепонимании и в особенности — в душевном строе. Души низменные отождествляют ее с бедностью в буквальном смысле слова, т.е. со скудностью материальных средств. Отсюда рождается та вульгарная, приземистая сказка, для которой искомое «иное царство» есть в общем идеал сытого довольства. Такое настроение всего лучшего характеризуется теми жирными, дразнящими аппетит «присказками», которыми начинаются у нас многие сказки. «На море — на окияне, на острове Буяне стоит бык печеный, в заду чеснок толченый; с одного боку-то режь, а с другого макай да ешь».



Для вульгарного жизнечувствия искомое «иное царство» страна с молочными реками и кисельными берегами, «где много всякого рода налитков и наедков». Но такое жизнепонимание характеризует лишь нижний, житейский уровень сказки, тот первый ее этаж, где волшебное в собственном смысле еще не начинается. Для более высоких ступеней духовного подъема вкусное и жирное — только предисловие к магическому. «Были мы, братцы, у такого-то места, наедались пуще, чем деревенская баба теста. Это — присказка, а сказка будет впереди».



Для сознания более глубокого бедность и скудность — общее свойство всего вообще житейского. Эта черта присуща всему земному вообще, независимо от степени сытости и довольства. Те избранные души, коими создаются высшие ценности сказочного творчества, не находят в серой обыденщине человеческой жизни ни подлинного добра, ни подлинного худа.



Обыденная жизнь отталкивает их именно тем, что в ней все относительно, а потому самому все нудно и бесцветно. Об этом говорят множество вариантов сказки «Худо, да хорошо». Спрашивает барин мужика, зачем он в город ездил? Тот отвечает: «За покупкою дорогою, за мерою гороха. — Вот это хорошо! — Хорошо, да не дюже. — А что же? — Ехал пьяный, да рассыпал. — Вот это худо! — Худо, да не дюже. — А что же? — Рассыпал-то меру, а подгреб-то две! — А вот это-то хорошо! — Хорошо, да не дюже. — Да что же? — Посеял, да редок. — Вот это худо! — Худо, да не дюже. — А что же? — Хоть редок, да стручист. — Вот это хорошо! — Хорошо, да не совсем! — А что же? — Поповы свиньи повадились горох топтать, топтать, да и вытоптали».



Так не находит мужик подлинного добра или худа ни в горохе, ни в свиньях, ни в сторожевых псах, ни в рыжей корове, — ни в чем вообще житейском. Дальше нам придется встретиться со сказочными героями, которые презирают золото, не находят себе удовлетворения даже на высших ступенях житейского благополучия. В них мы найдем подлинную душу сказки. В сказке выражается подъем к чудесному над действительным.



Этим и объясняется тот факт, что житейский аппетит в ней всегда обманут. Конец сказки заключает в себе некоторое для него разочарование. — «И я там был, мед, пиво пил, по усам текло, да в рот не попало». Но, с другой стороны, именно в этом житейском разочаровании — тайна иного, высшего очарования этого — сказочного хмеля.



Сказка не насыщает; но именно поэтому ею нельзя пресытиться. Именно этот подъем над житейским делает ее нужною всем народам, всем ступеням культуры. Лучшее доказательство мы — взрослые, образованные люди, в том числе и те, которые воображают, что они переросли сказку. Многое ли останется от нашей поэзии и от нашей музыки, если выкинуть из них сказку и сказочное? В этом лучшее доказательство того, что в сказке зарыто какое-то великое сокровище, без которого мы обойтись не можем.



Здесь вспоминаются мне слова старого и почтенного немца: «Мне за пятьдесят лет, а между тем я до сих пор не могу видеть без захватывающего радостного волнения первого появления Лоэнгрина по зову Эльзы». Всем нам нужны такие радостные волнения: без этого свежего подъема к чудесному самая жизнь была бы нам невыносима. Вся сила чарующего действия волшебной оперы именно и заключается в том, что она вновь делает нам доступной радость сказки. Нам предстоит здесь выяснить, в чем содержание и смысл этой радости.




Подъем в «иное царство» и дальний путь в запредельное



На все лады повторяются и варьируются в сказке рассказы про «иное государство», «другое царство», ««иншее царство», «иные земли». Ищут этих новых земель все те, кому так или иначе тесно в рамках быта.



Но есть точка, где ищущие разделяются. Одни удовлетворяют потребности в «новой земле «естественными житейскими способами другие, напротив, преисполняются отвращением ко всему обыденному, житейскому и испытывают непреодолимое влечение к чудесному.



Это влечение выражается в сказке во множестве образов. Люди, им одержимые, сталкиваются с сопротивлением родных. Старики-родители плачут горькими слезами и упрашивают сына, «чтобы он пожил у них хоть малое время». Но он непреклонен к мольбам изъявляет в ответ на слезы: «Ежели вы меня не отпустите, то я и так от вас уйду».



Так начинается, например, рассказ об Иване — крестьянском сыне: «Пошел он со своего двора «куда глаза глядят». И шел он ровно десять суток и пришел в некое государство».



Идет «куда глаза глядят» искать другое царство и Иван-Царевич; о другом сказочном герое-страннике говорится просто, что он «вздумал чево итти в дорогу». Дурак на вопрос, зачем он идет, отвечает: «A Бог его знает», другой дурак — народный любимец Ванюшка, долго лежавший на печке и отлежавший на ней бока, ни с того ни с сего вдруг кричит старшим, «умным» братьям: «Эх вы, тетери, отпирайте двери; хочу итти туда — сам не знаю куда»

.



Искателей чудесного манит самая неизвестность искомого, и оттого они так часто сами не знают, куда идут и чего ищут. Преклонение перед мудростью «незнания» составляет неожиданную черту сходства между философией Сократа и сказкой всех народов.



Неизвестное есть вместе с тем и дальнее; неудивительно, что для обозначения отдаленности «иного царства» в сказке имеется множество образных выражений. Оно называется то «тридесятым», то «трехсотым» государством.



По одной версии, ехать туда нужно «тридцать дней и тридцать ночей» по другой, «кривой дорогой три года ехать, а прямой — три часа; только прямо-то проезду нет». Туда устремляется вихрь, заносивший «неведомо куда». Поэтому на вопрос: «сколь далеко до нового царства», южный ветер отвечает: «пешему тридцать лет идти, на крыльях десять лет нестись, а я повею — в три часа доставлю».



Есть и другие, еще более образные обозначения этого расстояния. Искомое царство от нас «за тридевять земель»; это тот «край света, — где красное солнышко из синя моря восходит»; и от того-то обитательница этого чудного предела земли — вещая невеста Василиса Премудрая, испытывает тоску по синему морю, когда попадает в наши края. Воображению, поднявшемуся над житейским к магическому, «иное царство» вообще рисуется как светлая солнечная полоса за горизонтом, «страна, где ночует солнце».



У Костомарова передается рассказ южнорусской сказки о том, как ездил Ивась в терем солнца, построенный над синим морем, и спрашивал: зачем оно три раза переменяется. Солнце отвечало: «Есть в море прекрасная Анастасия; когда я восхожу утром, она брызгнет на меня водою — я застыжусь и покраснею; потом, поднявшись на высоту, я посмотрю на Божий свет — и мне станет весело; а вечером, когда я захожу, Анастасия снова брызнет на меня морскою волною — и я опять покраснею».



Влечение к пределу, где кончается земля и начинается чудесная солнечная сторона — свойственно не одной только русской сказке, а сказке всех времен и всех народов. Исследователи, разумеется, имеют основания находить в этом образе «иного царства» остаток древнего солнечного мифа. Но нас интересует здесь не солнечное происхождение сказочных образов, а та непреходящая, человеческая их сущность, благодаря которой народная фантазия хранит и бережет их в течение многих веков после утраты веры в божественность солнца.



Есть одно неумирающее, всем векам и народам общее переживание мистического опыта, которое неизменно вызывается в нас закатом и восходом солнца. Это появление и исчезновение дня на нашем горизонте представляет собой естественное напоминание о неумирающем дне за краем земли, за пределами видимого нами земного круга; в этой таинственной дали полнота света и полнота жизни сохраняется и тогда, когда все земное погружается во мрак ночной или окрашивается унылыми, беспросветно серыми тонами, для сознания языческого страна, где ночует солнце, есть область подлинного бытия и подлинной жизни.



А для сознания, поднявшегося над языческим боготворением солнечной стихии, те же величественные явления заката и восхода суть естественные символические напоминания о какой-то запредельной славе. Это вечные возбудители восторженного настроения, духовного и в особенности сказочного подъема.



Нет ничего, что в большей степени вызывало тоску по «иному царству», чем серые однообразные тона нашей будничной прозы. Отвращение к этой жизни, где нет ни подлинного добра, ни подлинного зла, нередко заставляет людей искать не только света, но и тьмы.



Сказка знает и отмечает это опасное любопытство людей, не знавших горя, которые со скуки задаются вопросом: что я горя никакого не видал. Говорят: лихо на свете есть; пойду поищу себе лихо. И находят лихо, подпадают его власти и терпят от него горе.



Что же удивительного в том, что, побуждаемые теми же отталкивающими свойствами нашей призрачной жизни, люди с еще большею силою испытывают влечение в противоположную сторону, к неумирающему добру, к вечной красоте, к той светлой запредельной полосе, где не заходит солнце. Есть в сказке много свидетельствующих о силе этого стремления.



Чтобы достигнуть «нового царства», нужно совершить неимоверные подвиги, преодолеть несчетные препятствия, и прежде всего — бесконечное расстояние, отделяющее нашу действительность от лучшего «волшебного мира».



Отсюда — волшебные способы передвижения и волшебные предметы, предназначенные для этой цели — ковры-самолеты и сапоги-самоходы: с теми или иными видоизменениями они имеются в сказках всех народов.



Но для достижения сказочной цели недостаточно вещественных орудий: для этого требуется содействие живых сил — тех вещих животных, которые, преодолевают тяжесть земную, поднимаются «повыше леса стоячего, пониже облака ходячего». Чтобы попасть в «иное царство», нужно взлететь под небеса на крыльях орла или «моголь-птицы», а еще лучше нестись на крыльях ветра.



Недаром дается человеку содействие этих волшебных сил. Оно покупается тяжелыми жертвами — своего рода аскетическими подвигами. Чтобы вырастить крылья, которые поднимают его над землею, или приобрести нужную для этого помощь, человек должен быть готов отдать не только любимого коня, как в сказке о Иване-Царевиче, но и все свое достояние, последнее, что он имеет. А иногда и этого мало: чтобы долететь до цели, он должен собственным телом подкармливать несущую его вещую птицу.



Относящиеся сюда образы выражают собою одну из самых глубоких интуиций народной сказки. Есть, например, удивительный рассказ о том, как мужик (а подругой версии царь) хотел пристрелить раненого орла, но, вняв его просьбе, сжалился, взял в дом и кормил три года, скормил ему всю свою скотину, занимал у других и для этого проживался, на что и жаловалась его многочисленная семья. Три года (а по другой версии три дня) подряд пробовал орел подняться над землей и был не в силах. Наконец, по окончании срока кормления поднялся, опустился и молвил мужику:



«Пора нам с тобой рассчитаться, садись на меня. Сел мужик на орла, «орел взвился и полетел на сине море. Отлетел от берега и спрашивает у мужика: “Погляди да скажи, что за нами и что перед нами, что над нами и что под нами?”. За нами, — отвечает мужик, — земля, перед нами море, над нами небо, под нами вода». Орел встрепенулся, мужик свалился; только орел не допустил ему упасть в воду, налету поймал. Три раза мужик падал, на третий раз совсем было потонул, но каждый раз орел его поднимал и спрашивал: «Что за нами, что перед нами, что над нами, а что под нами». «И за нами море, и перед нами море, над нами небо, под нами вода». Вытащил орел мужика, посадил на себя и спрашивает: «Хорошо тебе тонуть было? Таково-то и мне было сидеть на дереве, как ты в меня из ружья целился. Теперь за зло мы рассчитались; давай добром считаться».



С житейской точки зрения все это кормление орла для неизвестной цели — чистейшее безумие; но слушатель сказки чувствует, что мужик вознагражден за свои тяжкие жертвы уже самой высотой своего полета, самым фактом этого могучего творческого подъема.



О человеке, погрязшем в своекорыстные будничные заботы, мелочи и дрязги, говорит пословица: «и не далось свинье на небо поглядеть». Но тому, кто вырастил и подчинил себе орлиные крылья, открылась безбрежная синева неба и моря, открылась и бездна падения, стал понятен смертный страх»

.




Заметим, что мы имеем здесь один из любимых образов русской сказки. Повесть о выращивании и выкармливании вещей птицы для полета повторяется в ней великое множество раз: то это орел, то это сокол, то кол-птица, то Моголь-птица.



Сказания об этом полете весьма разнообразны, но основная интуиция в них всегда одна и та же: всегда этот взлет над действительностью приобретается великими, тяжкими жертвами и всегда он оправдывает эти жертвы, ибо он уносит человека в синюю лазурь от суеты, от бедности и скудности жизни.



Есть замечательный рассказ о том, как ездил на край света Иван-Царевич на Моголь-птице добывать невесту, «Ненаглядную Красоту». Кроме этой птицы никто в мире не знает туда дороги, а птица заявляет, что может туда доставить, рада услужить, да «много пропитания надоть».



Иван-Царевич накупил быков, набил, наклал три сороковки говядины, да чан воды налил, сел на Моголь-птицу и полетел; скормил две бочки, за третью принялся, наконец «всю говядину скормил и бочки спихал, а моголь-птица все летит, оборачивается.



Что делать, думает Царевич: вырезал из ног своих икры и дал птице; она проглотила, вылетела на луга зеленые, травы шелковые, цвети лазоревые и пала наземь. Видя, что охромел Царевич, выхаркнула птица икры, приложила к ногам его, дунула, плюнула, икры приросли, пошел Царевич и крепко и бодро добывать Ненаглядную Красоту

».




Мысль и в этой сказке — все та же, как и в предыдущей. Ненаглядная Красота отделена от будней нашей жизни бесконечным расстоянием и непреодолимыми преградами. Взлететь к ней, добыть ее может лишь тот, кто не останавливается для этого ни перед какими жертвами, кто готов ради нее самого себя отдать на растерзание.



Образ Царевича, который скармливает птице собственное тело, чтоб достигнуть цели своего полета, опять-таки принадлежит к числу любимых в русской сказке и повторяется в ней не раз. Только цель полета не всегда одна и та же: в одних случаях это добывание вещей невесты, в других это возвращение из подземной глубины, «с того света», на свет Божий, но сущность подъема от тьмы к свету, от смерти к жизни и от беспросветной тоски к светлой радости во всех случаях одна и та же.



И из всех жертв, приносимые человеком для этой цели, вещей птице дороже именно та, которая ему всего труднее и больнее. Съевши всю говядину в дороге, птица-колпалица, несущая на хребте своем Царевича и Царевну, получает на съедение кусок ляхи Царевны; и молвит она в ответ: «Ну, всю дорогу вы меня хорошо кормили, но слаще последнего кусочка отродясь не ядала».



И в этом ответе слышится не алчность, потому что съеденная икра по окончании пути неизменно возвращается ее обладателю и прирастает к его ноге: цена подъема в небеса — не человеческое мясо, а человеческая жертва. Пока эта жертва не принесена, птица всякий раз грозится опуститься, не долетев до цели, на землю, под землю, а иногда в леса или в непроходимые болота.



Уже в этих образах, готовящих человека к восприятию чудесного «нового царства», мы имеем некоторое предварительное его откровение: царство это познается в самом стремлении к нему, в самом факте подъема над жизнью, ибо этот подъем невозможен без некоторого внутреннего озарения.



Человека окрыляет та цель, к которой он испытывает таинственное влечение. Неудивительно, что крыльям, побеждающим расстояние и тяжесть, отводится видное место как в мифологии, так и в сказочной символике всех народов. На крыльях поднимаются не одни вещие птицы, но и вещие человеческие существа, в особенности жены; крыльями наделяются и чудесные животные, четвероногие или ползучие, содействующие человеку в его влечении к свету и лазури, или, напротив, ему враждебные крылатые кони, крылатые волки и крылатые змеи.



Победа над тяжестью есть тем самым и победа над материей. Вот почему и в религиозной и сказочной символике всех веков и народов крылья служат образом одухотворения.



В общении с крылатым и вещим сам человек одухотворяется, и это одухотворение выражается в чудесном расширении его горизонта. Когда мужик подъемлется на орлиных крыльях на ту высоту, откуда море кажется колесом, это значит, что он приобрел бесценный дар, тот мирообъемлющий взгляд, о котором говорит поэт:



И внял я неба содроганье,

И горний ангелов полет,

И гад Морских подводных ход,

И дольней лозы прозябанье **


.


Тут есть коренное изменение в самом облике человека, и прежде всего — чудесное превращение в его мирочувствии. Сопоставьте видение синей лазури полет к Ненаглядной Красоте с жирной утопией солдата-дезертира. Там высота подъема и легкость духа; здесь — волчий аппетит и земная тяжесть. Обе сказки — создание простонародного мужицкого творчества. И однако в той и другой мы найдем не только иной взгляд на жизнь, но вместе с тем и иную душу.



дальше...



источник
Subscribe

  • Дневник обозревателя

    https://t.me/vysokygovorit/1819 Гитлеровская армия была монстром. Апофеозом развития военной мысли, техники, человеческого ресурса. Никогда до…

  • Дневник обозревателя

    Так за что же НА САМОМ ДЕЛЕ поднимал свой знаменитый тост За Русский Народ И.В. Сталин на приеме в Кремле в честь командующих войсками Красной Армии,…

  • Дневник обозревателя

    Экономические прогнозы и попытки предугадать будущее. Размышлизм интересный, но чересчур фатальный. При чтении возникает больше вопросов, чем…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments